Точеная фигурка, говорите? Глазки, разящие наповал? Ножки? Ну-ну. Давайте, валяйте, упражняйтесь. Ничего нового вам все равно не выдумать.
И ведь каждый раз одно и то же, одно и то же. Глазки, ножки, фигурка. Фигурка, ножки, глазки. Иногда еще волосы, в смысле локоны, в смысле кудри. Естественно, как шелк. Разумеется, бурной волной по плечам. Конечно же словно растопленный шоколад. И далее со всеми остановками: глазки, фигурка, ножки...
Иногда Кэти Спэрроу казалось, что она — невидимка. Нет никакой Кэти Спэрроу, есть только набор отдельно взятых фрагментов — ножки, глазки, фигурка.
Кто придумал, что фигура — точеная? Из чего в таком случае ее точили? Из дерева, из мыла, из камня? Если из дерева, то из какого? Дуб, вишня, бук, осина? И почему это считается красивым?
Глазки не могут разить наповал, это не гаубицы и даже не пулеметы. Да, они зеленого цвета, но это не самая большая редкость в мире людей. Вот если бы они были, например, ярко-оранжевые или малиновые — тогда да, тогда пожалуйста. Волосы... ну это вообще ерунда. До четырнадцати лет Кэти Спэрроу свои кудри ненавидела, потому что мама не разрешала их стричь, и потому пресловутая волна (читай — воронье гнездо особо крупных размеров) служила источником неисчислимых бед Кэти, начиная с многочасового просушивания после мытья головы и заканчивая выпутыванием, вычесыванием и выстриганием жвачки, которую добрые одноклассники с упорством, достойным лучшего применения, регулярно запузыривали ей в прическу посредством металлической трубочки, исполнявшей роль духового ружья. В четырнадцать лет Кэти с наслаждением подстриглась — родители допустили тактический промах, «подарив» ей на день рождения исполнение любого желания. Они надеялись на плеер или щеночка, а вышло — поход в парикмахерскую и ссора с мамой на неделю.
Ножки ладно, ножки нормальные. Не кривые, не волосатые — и хорошо. Правда, все равно непонятно, чего так уж от них с ума сходить, ноги есть у всех.
Словом, Кэти Спэрроу абсолютно не понимала, почему весь мир относится к ней как к набору картинок из анатомического атласа. Ей хотелось жить нормально, весело и интересно, хотелось добиться чего-то в жизни, карьеру сделать, в конце-то концов!
Училась она нормально, не хуже и не лучше многих, в колледж поступила легко, потом прослушала краткий университетский курс по истории искусства Средневековья, съездила пару раз на археологические раскопки, окончила курсы дизайнеров, потом курсы секретарей-референтов — в общем, получила нормальное гуманитарное образование, которое, как известно, не дает конкретной профессии, но позволяет заниматься практически чем угодно, если это «что угодно» не связано с точными науками и атомной энергетикой.
В двадцать два года Кэти Спэрроу выпорхнула в большую жизнь, готовясь с благодарностью принять все ее беды и радости. Такой уж у нее был характер. Оптимистка, понимаешь!
Как выяснилось, никто ее в Большой Жизни с распростертыми объятиями не ждал. Дизайнеров в Нью-Йорке пруд пруди, искусствоведы в дефиците тоже не значились. Оптимистка Кэти не впала в отчаяние, а стала искать работу.
Курьером она была, официанткой в кафе — это святое; потом наступил взлет в карьере — это когда она устроилась няней в семью топ-менеджера с Манхэттена. По остроте ощущений эту работу можно было сравнить с корридой — малыш Дерек не привык к непослушанию со стороны взрослых, и потому Кэти пришлось пережить и истерики с валянием на ковре и осторожным битьем головой об оный, и притворные судороги (паршивец Дерек набрал в рот жидкого мыла и пускал пену, очень правдоподобно корчась над тарелкой с манной кашей), и даже очень дохлую мышь в ящике с собственным нижним бельем. Закончилось все через месяц с небольшим, как и положено в корриде, — эффектно и драматично: Кэти озверела и выдрала Дерека, тот наябедничал мамаше с папашей, и в тот же вечер Кэти вручили конверт с жалованьем за полтора месяца, оно же — полный расчет. Как ни странно, малолетний паршивец Дерек, узнав, что няня уходит, расстроился, пришел к ней в комнату и долго стоял на пороге, угрюмо сопя и ковыряя в носу, а потом шагнул к Кэти, сунул ей что-то в руку и убежал. Кэти разжала ладонь — на ней лежал маленький, с мизинец величиной, грязный и липкий тролль с зелеными (в прошлом) волосами. Помнится, в тот момент у нее зачесалось в носу — тролль был любимой игрушкой Дерека, тот спать не ложился, пока ему не выдавали наскоро отмытого от варенья и какао кукленыша.
С тех пор тролль Сигурд всегда путешествовал с Кэти. Отмытый и причесанный, он скептически и нахально взирал на все новые и новые места ее работы и проживания, не давая безудержному оптимизму девушки разыграться в полную силу.
Она гуляла с чужими собаками в Центральном парке Нью-Йорка, заклеивала конверты на почте в Чикаго, жарила пончики в закусочной пригорода в Теннесси, водила экскурсии по индейской стоянке в Милуоки, состояла в Армии спасения в Техасе, ездила в летний лагерь командиром девочек-скаутов в Монтане... короче, за три года Кэти Спэрроу освоила массу разнообразных профессий — и не приобрела ни одной толковой. В двадцать пять лет ей пришлось вернуться в Нью-Йорк, потому что мама с папой — убежденные йоги и буддисты с многолетним стажем — решили пойти по Пути Просветления и отправиться-таки в благословенную Индию. Насовсем.
Она не виделась с родителями со времен колледжа и выяснила, что за эти годы они довольно далеко ушли по означенному Пути. В том смысле, что на бренный мир взирали с благостной улыбкой, Кэти назвали «сестрой» и пожелали ей счастья, вручили пухлый портфель с бумагами — и укатили в Индию. Ошеломленная Кэти вернулась из аэропорта в пустой и пронизанный солнцем дом, из которого уже давным-давно исчезли потихоньку вся мебель и бытовая техника — просветленные родители спали на тростниковых циновках, а готовили в саду на открытом огне. Пахло сандалом, корицей, мускатом и марихуаной, тихо звенели забытые под потолком колокольчики, и Кэти вдруг обнаружила, что не испытывает ни грусти, ни растерянности, ни особого желания жить в этом доме. Слишком давно она уехала. Слишком давно оторвалась от собственных родителей. Да и потом — они же не умерли? Они поехали туда, куда им всегда хотелось, где они будут счастливы, — о чем же жалеть?